Неточные совпадения
Смеркалось;
на столе, блистая,
Шипел вечерний самовар,
Китайский чайник нагревая;
Под ним клубился легкий пар.
Разлитый Ольгиной
рукою,
По чашкам темною струею
Уже душистый чай бежал,
И сливки мальчик подавал;
Татьяна пред окном
стояла,
На стекла хладные дыша,
Задумавшись, моя душа,
Прелестным пальчиком писала
На отуманенном стекле
Заветный вензель О да Е.
Подъезжая ко двору, Чичиков заметил
на крыльце самого хозяина, который
стоял в зеленом шалоновом сюртуке, приставив
руку ко лбу в виде зонтика над глазами, чтобы рассмотреть получше подъезжавший экипаж.
Губернатор, который в это время
стоял возле дам и держал в одной
руке конфектный билет, а в другой болонку, увидя его, бросил
на пол и билет и болонку, — только завизжала собачонка; словом, распространил он радость и веселье необыкновенное.
И живо потом навсегда и навеки останется проведенный таким образом вечер, и все, что тогда случилось и было, удержит верная память: и кто соприсутствовал, и кто
на каком месте
стоял, и что было в
руках его, — стены, углы и всякую безделушку.
Не так долго копался он
на кровати, не так долго
стоял Михайло с рукомойником в
руках.
— Позвольте узнать, кто здесь господин Ноздрев? — сказал незнакомец, посмотревши в некотором недоумении
на Ноздрева, который
стоял с чубуком в
руке, и
на Чичикова, который едва начинал оправляться от своего невыгодного положения.
Перед ним
стояла не одна губернаторша: она держала под
руку молоденькую шестнадцатилетнюю девушку, свеженькую блондинку с тоненькими и стройными чертами лица, с остреньким подбородком, с очаровательно круглившимся овалом лица, какое художник взял бы в образец для Мадонны и какое только редким случаем попадается
на Руси, где любит все оказаться в широком размере, всё что ни есть: и горы и леса и степи, и лица и губы и ноги; ту самую блондинку, которую он встретил
на дороге, ехавши от Ноздрева, когда, по глупости кучеров или лошадей, их экипажи так странно столкнулись, перепутавшись упряжью, и дядя Митяй с дядею Миняем взялись распутывать дело.
Я
стоял против нее. Мы долго молчали; ее большие глаза, исполненные неизъяснимой грусти, казалось, искали в моих что-нибудь похожее
на надежду; ее бледные губы напрасно старались улыбнуться; ее нежные
руки, сложенные
на коленах, были так худы и прозрачны, что мне стало жаль ее.
Тусклая бледность покрывала милое лицо княжны. Она
стояла у фортепьяно, опершись одной
рукой на спинку кресел: эта
рука чуть-чуть дрожала; я тихо подошел к ней и сказал...
Вот наконец мы пришли; смотрим: вокруг хаты, которой двери и ставни заперты изнутри,
стоит толпа. Офицеры и казаки толкуют горячо между собою: женщины воют, приговаривая и причитывая. Среди их бросилось мне в глаза значительное лицо старухи, выражавшее безумное отчаяние. Она сидела
на толстом бревне, облокотясь
на свои колени и поддерживая голову
руками: то была мать убийцы. Ее губы по временам шевелились: молитву они шептали или проклятие?
Со всех сторон полетели восклицания. Раскольников молчал, не спуская глаз с Сони, изредка, но быстро переводя их
на Лужина. Соня
стояла на том же месте, как без памяти: она почти даже не была и удивлена. Вдруг краска залила ей все лицо; она вскрикнула и закрылась
руками.
Осторожно отвел он
рукою салоп и увидал, что тут
стоит стул, а
на стуле в уголку сидит старушонка, вся скрючившись и наклонив голову, так что он никак не мог разглядеть лица, но это была она.
Порфирий Петрович несколько мгновений
стоял, как бы вдумываясь, но вдруг опять вспорхнулся и замахал
руками на непрошеных свидетелей. Те мигом скрылись, и дверь притворилась. Затем он поглядел
на стоявшего в углу Раскольникова, дико смотревшего
на Николая, и направился было к нему, но вдруг остановился, посмотрел
на него, перевел тотчас же свой взгляд
на Николая, потом опять
на Раскольникова, потом опять
на Николая и вдруг, как бы увлеченный, опять набросился
на Николая.
Среди комнаты
стояла Лизавета, с большим узлом в
руках, и смотрела в оцепенении
на убитую сестру, вся белая как полотно и как бы не в силах крикнуть.
— Да пусти, пьяный черт! — отбивался Зосимов и потом, когда уже тот его выпустил, посмотрел
на него пристально и вдруг покатился со смеху. Разумихин
стоял перед ним, опустив
руки, в мрачном и серьезном раздумье.
— Что ж, и ты меня хочешь замучить! — вскричал он с таким горьким раздражением, с таким отчаянием во взгляде, что у Разумихина
руки опустились. Несколько времени он
стоял на крыльце и угрюмо смотрел, как тот быстро шагал по направлению к своему переулку. Наконец, стиснув зубы и сжав кулаки, тут же поклявшись, что сегодня же выжмет всего Порфирия, как лимон, поднялся наверх успокоивать уже встревоженную долгим их отсутствием Пульхерию Александровну.
Переведя дух и прижав
рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься
на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница
на ту пору
стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но те и не поглядели. Он
постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».
Радостный, восторженный крик встретил появление Раскольникова. Обе бросились к нему. Но он
стоял как мертвый; невыносимое внезапное сознание ударило в него, как громом. Да и
руки его не поднимались обнять их: не могли. Мать и сестра сжимали его в объятиях, целовали его, смеялись, плакали… Он ступил шаг, покачнулся и рухнулся
на пол в обмороке.
Вдруг он остановился и увидел, что
на другой стороне улицы,
на тротуаре,
стоит человек и машет ему
рукой.
Посреди улицы
стояла коляска, щегольская и барская, запряженная парой горячих серых лошадей; седоков не было, и сам кучер, слезши с козел,
стоял подле; лошадей держали под уздцы. Кругом теснилось множество народу, впереди всех полицейские. У одного из них был в
руках зажженный фонарик, которым он, нагибаясь, освещал что-то
на мостовой, у самых колес. Все говорили, кричали, ахали; кучер казался в недоумении и изредка повторял...
Старшая девочка, лет девяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и в накинутом
на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен,
стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка
рукой.
— Фу черт! — заревел он, махнув
рукой, и как раз ударил ее об маленький круглый столик,
на котором
стоял допитый стакан чаю. Все полетело и зазвенело.
Один из них без сюртука, с чрезвычайно курчавою головой и с красным, воспаленным лицом,
стоял в ораторской позе, раздвинув ноги, чтоб удержать равновесие, и, ударяя себя
рукой в грудь, патетически укорял другого в том, что тот нищий и что даже чина
на себе не имеет, что он вытащил его из грязи и что когда хочет, тогда и может выгнать его, и что все это видит один только перст всевышнего.
Соня осмотрелась кругом. Все глядели
на нее с такими ужасными, строгими, насмешливыми, ненавистными лицами. Она взглянула
на Раскольникова… тот
стоял у стены, сложив накрест
руки, и огненным взглядом смотрел
на нее.
— А? Так это насилие! — вскричала Дуня, побледнела как смерть и бросилась в угол, где поскорей заслонилась столиком, случившимся под
рукой. Она не кричала; но она впилась взглядом в своего мучителя и зорко следила за каждым его движением. Свидригайлов тоже не двигался с места и
стоял против нее
на другом конце комнаты. Он даже овладел собою, по крайней мере снаружи. Но лицо его было бледно по-прежнему. Насмешливая улыбка не покидала его.
Около него с обеих сторон
стояли также
на коленях два молодые клирошанина [Клирошанин — церковнослужитель, поющий в церковном хоре (
на клиросе).] в лиловых мантиях с белыми кружевными шемизетками сверх их и с кадилами в
руках.
Кошевой и старшины сняли шапки и раскланялись
на все стороны козакам, которые гордо
стояли, подпершись
руками в бока.
На полках по углам
стояли кувшины, бутыли и фляжки зеленого и синего стекла, резные серебряные кубки, позолоченные чарки всякой работы: венецейской, турецкой, черкесской, зашедшие в светлицу Бульбы всякими путями, через третьи и четвертые
руки, что было весьма обыкновенно в те удалые времена.
— Да он славно бьется! — говорил Бульба, остановившись. — Ей-богу, хорошо! — продолжал он, немного оправляясь, — так, хоть бы даже и не пробовать. Добрый будет козак! Ну, здорово, сынку! почеломкаемся! — И отец с сыном стали целоваться. — Добре, сынку! Вот так колоти всякого, как меня тузил; никому не спускай! А все-таки
на тебе смешное убранство: что это за веревка висит? А ты, бейбас, что
стоишь и
руки опустил? — говорил он, обращаясь к младшему, — что ж ты, собачий сын, не колотишь меня?
Прекрасная полячка так испугалась, увидевши вдруг перед собою незнакомого человека, что не могла произнесть ни одного слова; но когда приметила, что бурсак
стоял, потупив глаза и не смея от робости пошевелить
рукою, когда узнала в нем того же самого, который хлопнулся перед ее глазами
на улице, смех вновь овладел ею.
Сговорившись с тем и другим, задал он всем попойку, и хмельные козаки, в числе нескольких человек, повалили прямо
на площадь, где
стояли привязанные к столбу литавры, в которые обыкновенно били сбор
на раду. Не нашедши палок, хранившихся всегда у довбиша, они схватили по полену в
руки и начали колотить в них.
На бой прежде всего прибежал довбиш, высокий человек с одним только глазом, несмотря, однако ж,
на то, страшно заспанным.
На другой стороне, почти к боковым воротам,
стоял другой полковник, небольшой человек, весь высохший; но малые зоркие очи глядели живо из-под густо наросших бровей, и оборачивался он скоро
на все стороны, указывая бойко тонкою, сухою
рукою своею, раздавая приказанья, видно было, что, несмотря
на малое тело свое, знал он хорошо ратную науку.
И он повелительно указывал ему
рукой на лестницу. Мальчик
постоял с минуту в каком-то недоумении, мигнул раза два, взглянул
на лакея и, видя, что от него больше ждать нечего, кроме повторения того же самого, встряхнул волосами и пошел
на лестницу, как встрепанный.
— Нет, нет, ты
постой! — заговорил Обломов. — Я спрашиваю тебя: как ты мог так горько оскорбить барина, которого ты ребенком носил
на руках, которому век служишь и который благодетельствует тебе?
Обломов не мог опомниться; он все
стоял в одном положении, с ужасом глядя
на то место, где
стоял Захар, потом в отчаянье положил
руки на голову и сел в кресло.
Ленивый от природы, он был ленив еще и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то так по целым часам, скрестив
руки на груди,
стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал
на все стороны.
— Вы хотите, чтоб я не спала всю ночь? — перебила она, удерживая его за
руку и сажая
на стул. — Хотите уйти, не сказав, что это… было, что я теперь, что я… буду. Пожалейте, Андрей Иваныч: кто же мне скажет? Кто накажет меня, если я
стою, или… кто простит? — прибавила она и взглянула
на него с такой нежной дружбой, что он бросил шляпу и чуть сам не бросился пред ней
на колени.
Да и в самом Верхлёве
стоит, хотя большую часть года пустой, запертой дом, но туда частенько забирается шаловливый мальчик, и там видит он длинные залы и галереи, темные портреты
на стенах, не с грубой свежестью, не с жесткими большими
руками, — видит томные голубые глаза, волосы под пудрой, белые, изнеженные лица, полные груди, нежные с синими жилками
руки в трепещущих манжетах, гордо положенные
на эфес шпаги; видит ряд благородно-бесполезно в неге протекших поколений, в парче, бархате и кружевах.
Перед ней
стоял прежний, уверенный в себе, немного насмешливый и безгранично добрый, балующий ее друг. В лице у него ни тени страдания, ни сомнения. Он взял ее за обе
руки, поцеловал ту и другую, потом глубоко задумался. Она притихла, в свою очередь, и, не смигнув, наблюдала движение его мысли
на лице.
Дворовый, что у барина
Стоял за стулом с веткою,
Вдруг всхлипнул! Слезы катятся
По старому лицу.
«Помолимся же Господу
За долголетье барина!» —
Сказал холуй чувствительный
И стал креститься дряхлою,
Дрожащею
рукой.
Гвардейцы черноусые
Кисленько как-то глянули
На верного слугу;
Однако — делать нечего! —
Фуражки сняли, крестятся.
Перекрестились барыни.
Перекрестилась нянюшка,
Перекрестился Клим…
Крестьяне речь ту слушали,
Поддакивали барину.
Павлуша что-то в книжечку
Хотел уже писать.
Да выискался пьяненький
Мужик, — он против барина
На животе лежал,
В глаза ему поглядывал,
Помалчивал — да вдруг
Как вскочит! Прямо к барину —
Хвать карандаш из
рук!
—
Постой, башка порожняя!
Шальных вестей, бессовестных
Про нас не разноси!
Чему ты позавидовал!
Что веселится бедная
Крестьянская душа?
Не ропщите
на меня, если будете иногда осмеяны, что не имеете казистого восшествия, что
стоите, как телу вашему покойнее, а не как обычай или мода велят; что одеваетеся не со вкусом, что волосы ваши кудрятся
рукою природы, а не чесателя.
Я поднял голову —
на табурете подле гроба
стояла та же крестьянка и с трудом удерживала в
руках девочку, которая, отмахиваясь ручонками, откинув назад испуганное личико и уставив выпученные глаза
на лицо покойной, кричала страшным, неистовым голосом.
Карл Иваныч был глух
на одно ухо, а теперь от шума за роялем вовсе ничего не слыхал. Он нагнулся ближе к дивану, оперся одной
рукой о стол,
стоя на одной ноге, и с улыбкой, которая тогда мне казалась верхом утонченности, приподнял шапочку над головой и сказал...
В дальнем углу залы, почти спрятавшись за отворенной дверью буфета,
стояла на коленях сгорбленная седая старушка. Соединив
руки и подняв глаза к небу, она не плакала, но молилась. Душа ее стремилась к богу, она просила его соединить ее с тою, кого она любила больше всего
на свете, и твердо надеялась, что это будет скоро.
Когда я принес манишку Карлу Иванычу, она уже была не нужна ему: он надел другую и, перегнувшись перед маленьким зеркальцем, которое
стояло на столе, держался обеими
руками за пышный бант своего галстука и пробовал, свободно ли входит в него и обратно его гладко выбритый подбородок. Обдернув со всех сторон наши платья и попросив Николая сделать для него то же самое, он повел нас к бабушке. Мне смешно вспомнить, как сильно пахло от нас троих помадой в то время, как мы стали спускаться по лестнице.
Мими
стояла, прислонившись к стене, и, казалось, едва держалась
на ногах; платье
на ней было измято и в пуху, чепец сбит
на сторону; опухшие глаза были красны, голова ее тряслась; она не переставала рыдать раздирающим душу голосом и беспрестанно закрывала лицо платком и
руками.
Сложив свои огромные
руки на груди, опустив голову и беспрестанно тяжело вздыхая, Гриша молча
стоял перед иконами, потом с трудом опустился
на колени и стал молиться.
Он
стоял подле письменного стола и, указывая
на какие-то конверты, бумаги и кучки денег, горячился и с жаром толковал что-то приказчику Якову Михайлову, который,
стоя на своем обычном месте, между дверью и барометром, заложив
руки за спину, очень быстро и в разных направлениях шевелил пальцами.
Он сидит подле столика,
на котором
стоит кружок с парикмахером, бросавшим тень
на его лицо; в одной
руке он держит книгу, другая покоится
на ручке кресел; подле него лежат часы с нарисованным егерем
на циферблате, клетчатый платок, черная круглая табакерка, зеленый футляр для очков, щипцы
на лоточке.